- От книг ты и пьёшь.
Было на станции ещё несколько уже совсем бесцветных людей, о которых ничего не скажешь. Были женщины, почему-то все беременные, но детей я не замечал, дети прятались по квартирам. У начальника станции две дочери-девицы и тощенькая, сердитая жена. Всех этих людей ветер зимою солил снегом, летом - горячим песком, и Черногоров, принюхиваясь к ветру, говорил мне:
- Этот - с Уральска. А этот - с верха Волги. Из Красноярска песок.
Черногоров обошёл Каспий кругом.
- Как муха по краям тарелки ополз-ошагал, - говорил он.
Был он одним из тех русских одиноких людей, которые живут как бы поневоле, углубясь в какую-то неисчерпаемую думу. Ко всем окружающим он относился внимательно и ласково, как большой к маленьким, но никогда никого не учил. Нередко, ночами, я видел, что он на ходу точно спотыкался обо что-то и, остановясь, с минуту смотрел под ноги себе.
Начальником станции был Захар Ефимович Басаргин. Служебную карьеру свою он начал стрелочником на станции Царицын. Это был недюжинный человек, один из тех талантливых русских "самородков", которыми всегда была богата, а особенно теперь может гордиться наша удивительная страна.
Когда я попал под его крепкую и безжалостную руку, ему было лет полсотни, но - сухонький, крепкий, ловкий - он казался значительно моложе. Лицо у него - копчёное, темнокожее, в сероватой, растрёпанной бородке; под густыми бровями, в глубоких ямах - горячие, острые глаза янтарного цвета. Походка лёгкая, быстрая, на ходу он как-то подпрыгивал, жесты - резкие, голосок - сиповат, но властный. Меня он встретил подозрительно и даже враждебно, - я был прислан из Борисоглебска, от управления дороги и, может быть, прислан для шпионажа.
Как человек, прошедший тяжёлую школу жизни, он превосходно умел эксплуатировать людей, заставлял их работать так, что только косточки трещали. Станцию держал в образцовом порядке, и скоро я отметил, что хотя служащие уважают его, но боятся, не любят. Они, с первых же дней, стали настраивать меня против него, но я уже достаточно повертелся "в людях" и не верил, когда мне говорили о человеке слишком плохо. Ангелов на путях моих я не встречал, сам тоже был мало похож на ангела.
Боевые мои отношения с Басаргиным начались с того, что он отказался дать мне комнату в одном из станционных зданий. По должности "весовщика" я имел право на эту комнату, а Басаргин отправил меня жить в казарму, где жили сторожа и куда часто приходили ночевать бабы и девицы из Песок, очищавшие пути от снега. Казарма была далеко от станции, примерно в полуверсте. Ночами к этим гостьям приходила холостёжь станции, не брезговали и женатые. Конечно, выпивали, веселились. Среди казармы стояла огромная неуклюжая печь, я помещался между нею и стеной, построив себе нару и стол, а на печи повизгивали бабы. Хотя я был молод и здоров, но энергия моя поглощалась размышлениями над Спенсером и Михайловским; бабы очень мешали мне размышлять, к тому же они ещё взяли привычку издеваться надо мною, а это было уже совсем плохо. И, когда одна из девиц, рябая красавица с зелёными глазами, стащив у меня тетрадь, куда я записывал мои соображения по социологии, содрала с неё обложку и, сделав из неё подруге и себе козырьки на глаза, уничтожила записи мои, я рассердился и решительно потребовал у Басаргина:
- Комнату!
Он тоже рассердился, воткнул в меня глаза, как два шила, показал мне кукиш, и было ясно, что ему хочется избить меня. Но вместо этого он сказал:
- Идём!
И привёл меня в маленькую, очень светлую и тёплую комнату с двумя окнами в палисадник и во двор; вся комната с пола и почти до потолка была заставлена горшками цветов.
- Ну, куда же я цветы помещу, верблюд? - с тоской и с яростью спросил он меня. - Куда? Ты что - барин? Тебе, чёрту, может пуховую перину ещё нужно?
И великолепно, со страстью, он рассказал мне, что третий год уже выводит новый вид трёхцветной виолы.
- Виола триколор - понимаешь? - шептал он мне. - Отстань ты от меня!
В цветоводстве я ничего не понимал, но понял, что от комнаты надо отказаться, - на глазах Басаргина стояли слёзы. С этого часа мы подружились, и скоро я почувствовал к Басаргину искреннее уважение, потому что увидел: он умеет не только заставлять работать других, но изумительно эксплуатирует и все свои способности.
Его квартира была обстановлена удобной, прекрасно сделанной мебелью, всю её он сделал своими руками, искусно украсив "рыбьим зубом", - в песках вокруг станции ветер обнажал множество каких-то трёхугольных костей, действительно похожих на зубы акулы. Он занимался гончарным делом, - все цветочные банки делал сам, обжигая их в печи казармы; изобрёл поливу, расплавляя бутылочное стекло, подкрашивая его суриком и ещё чем-то ярко-синим. Увидав у Грекова, начальника станции Волжская, "Аристон", модный в то время музыкальный ящик, он сам сделал и аристон. Чинил гармоники, усовершенствовал токарный станок, на котором работал; варил нефть с графитом, добиваясь сделать мазь, которая бы предохраняла шпалы от гниения, мечтал сконструировать "буксу", чтобы сократить трение оси. Эта букса особенно сводила его с ума, он рисовал её мне пальцем в воздухе, царапал ногтем на стенах, чертил карандашом, пером и жаловался:
- Эх, если б не служба, не дочери! Сделал бы я эту штуку. Сделал бы...
Он ложился спать в полночь, вставал в пять часов, а остальные девятнадцать вертелся, как обожжённый, бегал от гончарного круга к верстаку, пилил, строгал, клеил, пересаживал цветы, варил в котелке на костре какие-то мази, на ходу командовал, ругался, рассказывал злые анекдоты о начальстве; всегда, зимою и летом, в парусиновом пальто, промасленном нефтью, запачканном красками.